![]() |
![]() |
![]() |
![]() ![]() ![]() ![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
|
![]() |
||||
![]() |
||||
![]() |
||||
![]() |
Олег Вите
Творческое наследие Б.Ф.Поршнева
и его современное значение 1
Оглавление
- Борьба за восстановление монополии и развитие культуры
- 3. Совместная работа государства и церкви
- 4. Рецидивы феодальной идеологической надстройки в XX веке
Общие черты
Характерные отличия- XI. Философия истории как социальная философия
Эпоха социальной революции
Рабство как экономическое понятие
Формация в масштабах ойкумены- XII. Судьба наследия: вместо заключения
Борьба за восстановление монополии и развитие культурыХристианская идеология вынуждена была мобилизовать всю свою гибкость для максимальной ассимиляции и утилизации всего того, что вызревало в гуще народных масс, лишь под непосредственным давлением последних:
"Вся история развития богословия и вообще христианской идеологии в течение средних веков сводится к перестройке под давлением этой невидимой силы народного сознания. Чтобы не допустить неверия, религия должна была предотвращать недоверие. [...] В каком бы направлении ни ускользали чувства и мысли "паствы", если только налицо еще не было полного разрыва, христианство распространяло свою духовную "империю" в том же направлении" 254.
Поршнев вновь и вновь подчеркивает, что все сдвиги, в том числе в культуре, в духовной жизни, которые происходили в феодальном обществе, были вызваны непрекращающимся, нарастающим сопротивлением трудящихся эксплуатации, их борьбой против идеологических оков, парализующих это сопротивление:
"Средневековая христианская культура оставалась бы веками неподвижной, окостеневшей, не знала бы никаких расколов и бурь, если бы простой народ пребывал в покое и повиновении. Но он то восставал открыто, то обнаруживал скрытое недовольство, неподатливость церковной проповеди, ту или иную степень недоверия. Это и только это рано или поздно заставляло образованные верхи вступать в идейные битвы между собой. Что-либо новое, что-либо хоть ограниченно передовое возникало в культуре и мировоззрении образованных верхов средневекового общества только потому, что внизу шевелилась и вздыхала огромная масса "темного" народа" 255.
Кто же был основным исполнителем работы по этой утилизации и ассимиляции? Поршнев вовсе не утверждает, что сам народ своими силами все это и делал:
"Все духовные ценности прошлого восходят к народу как к своему источнику, но народ творил их не столько сам, сколько через посредство тех, кто руководил им и господствовал над ним" 256.
Кто же был этими "посредниками"? Поршнев отмечает, что вовсе не руководители церкви:
"Часто и даже в большинстве случаев не сами руководители церкви первыми замечали нарастание народного недоверия и необходимость реформирования веры. Они сплошь и рядом не видели грозящего крушения "порядка". Непосредственно ослабление религии как силы "порядка" компенсировалось обычно в истории средних веков нарастанием силы государства" 257.
Точно так же, в большинстве случаев и низший слой сельского духовенства не являлся исполнителем этой работы. Наибольшую активность на этом поприще проявляли средние слои церковной и светской феодальной иерархии, а также бюргерство.
Основное внимание церкви было обращено на крестьянство. Другие социальные группы феодального общества были несколько обделены таким вниманием:
"Обработка сознания горожан и различных групп самого господствующего класса представляла [...] второстепенную задачу. Низшее духовенство далеко не так плотно блокировало эти слои, как крестьянство. [...] В городах, в рыцарских замках, в монастырях время от времени успевало расцвести светское искусство или признание прав человеческого разума, или какое-либо еретическое учение. Но это было не столько выражением собственных духовных потребностей горожан, рыцарей или монахов, сколько отзвуком духовных потребностей основной массы народа, отзвуком, прорвавшимся в этих чуждых стенах, однако и искаженным ими, преломленным через чужие интересы, полузаглохшим" 258.
Главным стимулом к творчеству этих "средних слоев" феодального общества была вовсе не симпатия к народу:
"Почти всегда представители передовых идей не были подлинными защитниками интересов народных масс, они, скорее, исходили из мысли, что те или иные идейные реформы необходимы для того, чтобы, изменив многое, сохранить и укрепить самое главное и существенное в христианстве" 259.
Но и прямого, осознанного стремления к укреплению "основ феодальной эксплуатации", как правило, также не было:
"Разумеется, в огромном числе случаев новаторствующие профессора средневековых университетов или ересиархи, экзальтированные странствующие проповедники или мудрствующие в монастырской тиши ученые монахи исходили отнюдь не из социальной функции религии. Они были уверены, что просто ратуют за истину. Ими руководило вовсе не предвидение общественных последствий их схоластических конструкций, а лишь распространенное в их среде сознание, вернее, даже ощущение, неавторитетности и уязвимости прежних идей, недавно казавшихся непререкаемыми. [...] Сложная цепь посредствующих звеньев давала им только ощущение, что господствующую систему можно атаковать, что она зыбка, что ее следует заменить более устойчивой" 260.
В результате все те маленькие победы в деле духовного раскрепощения, достигнутые трудящимися массами феодального общества, в конечном счете, обращались на его укрепление:
"Всякая идеология в феодальном обществе, чтобы стать силой, должна была питаться антифеодальными настроениями, идущими снизу, в том числе и антицерковными настроениями по мере того, как церковь теряла доверие. Но эти настроения включались в культуру "верхов" в уже, так сказать, усмиренном виде, нередко преломленными через призму умеренной бюргерской оппозиции. Словом, именно то, что, по сути дела, подрывало и расшатывало феодальную культуру, включалось в нее же небольшими дозами для ее же укрепления" 261.
И вновь Поршнев намечает программу будущих исследований:
"На этом методологическом основании путем тщательных специальных исследований можно было бы осветить всю эволюцию средневековой науки, понемногу обращавшейся к разуму и реальности, средневекового искусства, понемногу обращавшегося к реализму и к "языческим" - народным или античным - художественным традициям, средневекового права, принужденного апеллировать к народному пониманию справедливости и к дофеодальной традиции, как и вообще все политические, правовые, религиозные, художественные, философские взгляды феодального общества" 262.
3. Совместная работа государства и церквиВ реальной истории обе надстройки - и политическая, и идеологическая - вместе противостояли напору крестьянского сопротивления и восполняли недостаточность друг друга:
"Так, в моменты религиозных расколов, религиозных войн, сосуществования двух или нескольких вер, проклинавших и разоблачавших друг друга, общественная сила веры как составной части надстройки, воздействовавшей на общественное поведение людей, неизбежно резко сокращалась, и именно в эти моменты возникала стихийная потребность в усилении государственной власти, в сильном государстве." 263
"И наоборот, когда силы государственной власти оказывались длительно отвлеченными и скованными, например, внешними войнами, или вообще по каким-либо причинам ослабевала эта часть надстройки, воздействовавшей на общественное поведение людей, наблюдалась тенденция к усилению церкви, "возрождению" авторитета религии" 264.
Кое-что схожее можно наблюдать и в современной России. Оставляя в стороне вопрос об "экономическом базисе" российского общества, как и вопрос о том, от кого именно его приходится защищать, нельзя не заметить повышенного общественного внимания к проблеме, так сказать, "комплиментарности" государства и идеологии в России. Так, рост интереса к разработке "национальной идеи" нельзя не связать с затянувшейся слабостью государственных институтов и ощущением необходимости компенсировать эту слабость политической надстройки укреплением надстройки идеологической.
Вернемся в средневековье. Крестьянские восстания происходили как раз в те исторические моменты, когда оба фактора - политический и идеологический - одновременно оказывались ослабленными. Однако последнее правило не имеет обратной силы: вовсе не обязательно за ослаблением надстройки следовало восстание.
"Это потому, что господствующий класс, чувствуя недостаточность сил "порядка", сам нередко проявлял инстинктивную сдержанность в отношении крестьянства и этим, соответственно, уменьшал силу крестьянского сопротивления, или того же достигало государство путем предупредительных "реформ" в пользу крестьян. Возможно, крестьянские восстания в истории Западной Европы начались бы раньше, если бы сами церковь и государство не санкционировали прямо или косвенно более низкую форму крестьянского сопротивления - крестьянские уходы, по крайней мере, в тех видах, которые одновременно усиливали или церковь (уходы в монастыри, крестовые походы), или государство (уходы в пограничные районы, в города)." 265
Реальное значение надстройки в классовой борьбе обнаруживается и в том факте, что толчком к восстанию вовсе не обязательно служит ухудшение положения крестьян:
"Ведь можно представить себе взрыв крестьянского восстания и в такой ситуации, когда положение крестьянства заметно не ухудшилось, но почему-то резко снизилась мощь этих двух частей надстройки, этих двух факторов "порядка": восстание в этом случае вероятно" 266.
Другими словами, реальное положение крестьянства всегда давало более чем достаточно поводов для восстания, и только адекватность надстройки предотвращала превращение энергии сопротивления из потенциальной в кинетическую. И если надстройка оказывалась не вполне адекватной, то для предотвращения восстания приходилось не только отказываться от естественного стремления усилить эксплуатацию, но и соглашаться на известное ее ослабление.
Отмена крепостного права была уступкой господствующего класса крестьянству на фоне ослабления авторитета церкви ересями в XIII-XIV веках и недостаточной быстроты усиления феодальных монархий 267. Однако всякая уступка, в конечном счете, лишь создавала дополнительные мотивы для усиления сопротивления:
"Достигнутая разрядка социальной атмосферы оказалась вскоре недостаточной, напротив, в конечном счете, поземельная форма зависимости только подталкивала созревание крестьянской собственности и, следовательно, обостряла борьбу" 268.
В целом - отмечает Поршнев - развитие феодализма сопровождалось постепенным усилением роли государства и ослаблением роли церкви:
"С возникновением абсолютизма первенствующее место, безусловно, переходит к государству, сравнительно с церковью, и остается за ним до конца феодальной эпохи" 269.
4. Рецидивы феодальной идеологической надстройки в XX векеИсследование Поршневым средневековой церкви в роли надстройки, монополизировавшей все аспекты "идеологической" деятельности, дает ключ для понимания своего рода "рецидива" аналогичных надстроек в XX веке в тоталитарных государствах, где идеологическая деятельность была так же жестко монополизирована государством, как и его основная функция - функция легитимного насилия (то есть функция умерщвления людей).
При этом поршневский анализ помогает понять не только прямые заимствования тоталитарной идеологической надстройкой у ее средневекового прообраза, но и важные ее отличия от последнего. Не затрагивая вопрос о природе экономического базиса, прибегнувшего для своей защиты к столь экстравагантной для XX века надстройке, остановимся на некоторых сугубо надстроечных аспектах этого явления.
Общие чертыТоталитарная идеологическая надстройка стремилась к такому же "монополистическому универсализму", как и средневековая церковь.
Во-первых, вся без исключения интеллектуальная деятельность включалась в единую систему "общественных организаций", контролировавшихся правящей "партией", например, так называемые творческие союзы в СССР.
Во-вторых, все без исключения результаты интеллектуальной деятельности либо включались в единую "концепцию" в качестве ее элементов, либо решительно отвергались и клеймились как "антинаучные", "чуждые духу" соответствующей тоталитарной идеологии и т.д. Сторонники последних подвергались преследованию и даже физическому уничтожению.
Хорошо известна судьба генетики, кибернетики и ряда отдельных направлений в других науках в СССР при Сталине. Аналогичным образом решались эти вопросы и в Германии при Гитлере, что отразилось, например, на положении в физике, включая ее прикладные аспекты. Хорошо известно положение в физике после прихода Гитлера к власти. Менее известны попытки выделить и в математике два направления: "германское" и "еврейское" - "два мира, разделенных непроходимой пропастью" 270.
Аналогично средневековью в тоталитарных режимах была создана разветвленная сеть "низшего духовенства" - первичные организации правящей партии. Все сказанное Поршневым о сельских священниках применимо, например, к секретарям советских "первичек". Хотя парткомы и не занимались, скажем, формальной регистрацией браков граждан, однако именно на парткомах лежала основная забота о прочности семейных устоев.
Наконец, и закономерности эволюции тоталитарной идеологической надстройки тождественны соответствующим закономерностям ее средневекового прообраза. Точно так же, как и при феодализме, в "универсализме" тоталитарной идеологии обнаруживались бреши, ослаблявшие ее убедительность для народа, и точно так же отдельные представители "средних слоев" начинали работу по ее совершенствованию, по утилизации результатов народного творчества. Точно так же доминирующим направлением в расшатывании монополии были "ереси".
Эта тождественность сыграла злую шутку именно с той разновидностью тоталитарной идеологии, которая претендовала на научность (и во многом имела право на такие претензии), - с марксизмом. Важнейшим фактором, подготовившим крушение тоталитарного режима в СССР, были нараставшие сомнения в "истинности" марксизма вплоть до отказа признавать его "наукой". Не будь таких сомнений, режим существовал бы до сих пор.
Закономерности эволюции идеологической надстройки принципиально отличны от закономерностей эволюции науки. Идеология боролась за сохранение своей монополии. Ее отношение к тому, что нарабатывалось за ее рамками и угрожало ее монополии, было однозначным: либо уничтожить, либо ассимилировать. Понятно, что ни критерий выбора кандидатур на первоочередную ассимиляцию, ни конкретные способы такой ассимиляции не имели ничего общего с логикой собственно научного познания.
В реальной жизни непосредственную угрозу идеологической монополии марксизма оказывали вовсе не те научные направления, которые могли бы развивать его в качестве науки, а, напротив, принципиально альтернативные. Поэтому советский марксизм неумолимо эволюционировал в сторону накопления внутренних противоречий, которые, позволяя ему продлевать на известное время свое монопольное положение, оказывались все более разрушительными для него как для науки. Фактически именно с этими проблемами сталкивался на протяжении всей своей научной работы и сам Поршнев.
Характерные отличияГлавным отличием тоталитарной надстройки от ее средневекового аналога был характерный сдвиг в определении своей роли "генерального штаба восстания".
Средневековая церковь, как сказано выше, провозглашала себя штабом будущего восстания, начало которого и, соответственно, его победа, откладывались на будущее. К этому будущему восстанию нужно быть готовым, а пока стойко и терпеливо переносить лишения.
Тоталитарная правящая партия провозглашала себя штабом идущего восстания, штабом уже начатой, но еще не законченной "гражданской войны". На будущее, таким образом, откладывалась лишь полная и окончательная победа восстания, до достижения которой необходимо опять-таки стойко и терпеливо переносить лишения.
В первом случае - "царство справедливости" прочно спаяно с ожиданием начала восстания, которое, так сказать, победит "сразу". Во втором - с ожиданием его окончания.
В первом случае - необходимость "терпеть" вытекает из того, что штаб находит нужным отложить на известное время начало восстания. Во втором - из того, что необходимо победить сильного противника, для чего, естественно, необходимо и известное время, и напряжение всех сил.
Второй вариант аргументации, направленной на сдерживание недовольства, выглядит, несомненно, более убедительным, чем первый: ведь человеку не просто предлагают "потерпеть" для того, чтобы, как писал Поршнев, "получить обеспеченную победу прямо в руки", ему прямо поручают почетную работу участника восстания. Победа будет обеспечена и его героическим трудом. Что же касается "терпения" и "послушания", то оно есть лишь необходимое условие хорошего выполнения главной его работы - непосредственного участия в самом восстании, в самой гражданской войне - в рамках установленного штабом разделения труда как "на фронте", так и "в тылу".
Поэтому для тоталитарной идеологии вопрос о "загробной жизни" оказывается совершенно второстепенным: она может признавать ее существование и может решительно его отвергать. Напротив, вопрос о противнике для тоталитарной идеологии является центральным. Необходимость терпеть выглядит тем более убедительной, чем более сильным, опасным, коварным выглядит противник.
Отсюда важнейшая задача тоталитарной идеологической надстройки: неустанно поддерживать, нагнетать саму атмосферу "гражданской войны", "осажденной крепости" и т.п., - элемент, достаточно редко обнаруживаемый в деятельности идеологической надстройки феодального общества. Хорошо известно, что смысл террора в тоталитарных режимах состоял не в том, чтобы подавлять "врага", а в том, чтобы подавлять, заглушать постоянно возникающие сомнения в реальном существовании такого врага, в его силе и опасности, в масштабах угрозы, от него исходящей.
Потому и главной устрашающей "картинкой" тоталитарной идеологии оказывается образ "врага", а не образ "ада".
Соответственно, главным "грехом" в тоталитарной идеологии является не столько стремление к восстанию вопреки воле руководства, сколько помощь, попустительство, соглашательство и даже одно только ослабление бдительности по отношению к врагу. Напротив, несогласованное с руководством стремление к восстанию только потому и является "грехом", что "объективно" помогает врагу.
Вместе с тем, описываемый сдвиг в определении задач "штаба восстания" не препятствовал воспроизведению ключевых средневековых характеристик технологии убеждения: вопрос "кому не верить?" закономерно занял почетное первое место, вытеснив из официальной пропаганды более уместный в XX веке вопрос "кому и почему верить?" на совершенно второстепенные роли.
Не останавливаясь на других отличиях тоталитарной надстройки, отмечу еще лишь существенно более последовательное разделение функций принуждения (насилия) и убеждения. Две эти функции не разделены здесь институционально, как в средневековом феодальном обществе, а потому могли быть полностью разделены функционально: за идеологические преступления наказывали те же "органы", которые наказывали и за все остальные преступления.
XI. Философия истории как социальная философияВ завершение обзора необходимо вернуться к затронутой в начале теме диахронического единства исторического процесса. Речь пойдет о теории последовательной смены социально-экономических формаций как законе исторического развития общественного человека и человеческого общества.
Без этой теории, по мнению Поршнева, история теряет свое единство. Именно в рамках формационной эволюции осуществляется переход человечества, каковым оно вышло из дивергенции и каковым оно олицетворяется у современного человека суммой всего "непристойного" и даже "чудовищного", в свою противоположность. И только признание ключевого значения подобных переходов делает историю настоящей наукой:
"Подлинный историзм не в апперцепции, не в узнавании в иной исторической оболочке той же самой сути, а наоборот - в обнаружении противоположного содержания даже в том, что кажется сходным с явлениями нынешней или недавней истории. [...] Сознательный, научный историзм должен не только утверждать, что какое-либо историческое явление, сравнительно с более ранним, есть "то же, да не то же", то есть не только констатировать отличие по существу, но утверждать, что это отличие всегда тяготеет к такому отличию, которое называется противоположностью" 271.
С другой стороны, Поршнев констатирует параллель между филогенетическим и онтогенетическим развитием "общественного человека". Анализируя развитие речи-мышления у ребенка 272, он выбирает пятичленную схему, предложенную Л.Выгодским, на третьей ступени которой последний обнаружил характерную особенность: синтез обгоняет анализ. Поршнев пишет, что он предпочел схему Выгодского потому, что ее легче ввести в круг очень разнородных примеров диалектики превращения противоположностей через среднее трехчленное звено:
"Есть что-то небезынтересное для теорий историка в этом мосту, который мысль Выгодского перекинула между берегом раннедетских операций, противоположных понятию, и берегом научных понятий - с помощью трех пролетов рождения понятий. [...] Переход от одного к другому протекает совсем по-разному в развитии ребенка и в истории общественных формаций. Однако такой узко лабораторный экспериментальный вывод, что в среднем звене (из пяти) операции синтеза опережают анализ, - разве не напоминает он что-то существенное из психологии среднего звена пяти формаций, то есть из психологии феодальной эпохи?" 273.
Ко времени разработки Поршневым теории формационного развития марксизм в научном отношении уже изрядно пострадал от своей роли государственной идеологии. Это обуславливало и важность анализа, за который взялся Поршнев, и гигантские "общественно-политические" трудности такой работы.
Рассмотрим основные результаты этого анализа, который в значительно большей мере представляет собой программу дальнейшей работы, чем итоги уже проведенных исследований.
Эпоха социальной революцииПоршнев отмечает необходимость разработки понятия "эпоха социальной революции", без которого теория формационного развития оказывается слишком абстрактной схемой:
"В финале каждой из трех антагонистических формаций нарастающее несоответствие коренных производственных отношений новым производительным силам активизирует классовый антагонизм, пронизывающий данный способ производства, и порождает "эпоху социальной революции". [...] Понятие "эпоха социальной революции" логически подразумевает, что речь идет не о каком-либо единичном или единственном для своего времени общественно-историческом акте. Нет, несомненно, к этой эпохе относятся многие революционные выступления и революции, циклы их - будь то в пределах отдельной страны (классический пример - цикл буржуазных революций во Франции) или же в разных странах, у разных народов общего региона, хотя бы и очень обширного" 274.
Раз революционный переход от одной формации к другой занимает целую эпоху, значит, по мнению Поршнева, "хотя бы в качестве гипотезы" следует в рамках этой эпохи научиться выделять кульминационную точку:
"Во всех трех революционных эпохах, завершивших историческое развитие трех антагонистических способов производства, во всех трех гигантских социальных пертурбациях, потрясавших человечество, по-видимому, можно определить какую-то поистине наивысшую, главную точку. Эта идея позволяет найти всемирно-исторический угол зрения, под которым я рассматриваю и смену формаций, и социальные революции.
Наиболее дискуссионным, вероятно, окажется мое предположение, что в грандиозной, но особенно рассеянной во времени и в пространстве эпохе антирабовладельческой социальной революции первых веков нашей эры такой вершиной была эпопея лангобардского завоевания и разрушения рабовладельческой Римской империи. [...] А вокруг этого очага, по моему представлению, расположена великая констелляция, целая "галактика" других общественных движений, составляющих в совокупности первую из этих трех "эпох социальной революции"" 275.
Две другие "вершины", которые упоминает Поршнев, очевидны: Великая французская революция конца XVIII века и Великая октябрьская революция 1917 года в России.
Исходя из такого понимания, Поршнев говорит о возможности изложения всемирной истории как истории последовательно сменявших друг друга эпох социальной революции или пяти устойчивых формаций. Что было бы возвращением на новом уровне к логике "истории классовой борьбы и революций" М.Покровского, в соответствии с которой до 1935 года, до разгрома "школы Покровского", история в СССР и излагалась.
Таким образом, к своему фундаментальному предложению о специальных исследованиях синхронических срезов в масштабе всей ойкумены Поршнев добавляет второе, не менее фундаментальное предложение: необходимо научиться излагать всемирную историю как историю последовательной смены формаций. Однако речь идет о смене формаций у такого социального организма, как человечество в целом, а вовсе не в отдельных странах...
Для этого необходимо существенно уточнить еще ряд важнейших понятий.
Рабство как экономическое понятиеПонятие "рабство" к середине XX века становилось все более сомнительным: накопленные исторические факты явно противоречили той позиции, которая была закреплена за рабовладельческим строем в схеме последовательной смены формаций. Одним из способов решить возникшую "идеологическую" проблему стала дискуссия о так называемом "азиатском способе производства".
Поршнев активно включился в нее, убедительно доказывая, что у Маркса термин "азиатский" является не более чем синонимом "первобытного", а не чего-то особого, расположенного между последним и рабством. Не буду приводить поршневские аргументы 276. Их так никто и не смог опровергнуть, но дело было ведь вовсе не в них.
Поршнев доказал лишь то, что Маркс не был сторонником какого-то особого "азиатского" способа производства. Однако это вовсе не тождественно опровержению самой гипотезы об этом особом способе производства, хотя бы и противоречащей взглядам Маркса.
В этом, по-видимому, и было все дело. Большинство сторонников "азиатской" формации прекрасно понимали, что это вовсе не позиция Маркса. Однако "надстроечная" функция марксизма создавала принципиально разные условия для защиты своих взглядов в том случае, если они противопоставлялись взглядам Маркса, и в том случае, если они предлагались как интерпретации (пусть и спорные) аутентичной позиции последнего.
Параллельно Поршнев решительно берется за пересмотр представлений о первобытном обществе на основе своих исследований антропогенеза:
"Первобытный человек был еще более несвободен, чем раб: он был скован по рукам и по ногам невидимыми цепями, более крепкими, чем железо, и был всегда под невидимой плетью, более жесткой, чем плеть надсмотрщика. Это был парализующий яд родоплеменных установлений, традиций, обычаев, наследуемых представлений." 277
"Установление рабовладельческого строя было не "грехопадением" человечества, а единственно тогда возможным, хотя и мучительным путем прогресса человечества." 278
"Рабство начинается с того, что исконная, примитивная, первобытная покорность человека несвободе сменяется пусть глухим и беспомощным, но сопротивлением" 279.
Итак, если в первобытном обществе все "в рабстве", то рабство рабовладельческих обществ оказывается не столь очевидной вещью, как представлялось прежде.
Поршнев обращает внимание своих коллег на то, что с понятием "рабства" традиционно связывают признаки, характеризующие юридическое, а не экономическое положение определенной категории лиц:
"Мы отмечаем такие признаки, которые на деле означают не производственные отношения, а санкции против непослушных рабов или их правовую беззащитность: раб бесправен, хозяин может его убить. Такие определения рабства сводят его к феноменам римского права, с которыми затем и проводятся немногочисленные исторические параллели. Но в экономическом смысле под рабством, очевидно, следовало бы понимать полную невозможность для трудящегося распоряжаться своей рабочей силой, хозяйством, средствами и условиями труда. [...] Такое переосмысление понятий открывает существенные научные перспективы и позволяет избежать ряда затруднений" 280.
Поршнев указывает на жесткую альтернативу - либо расширить понятие рабства, либо отказаться от формационной теории:
"Историками и археологами после Маркса изучен и открыт гигантский материал о древних, доантичных цивилизациях. И нет иного способа вписать его в классическую периодизацию прогресса, как творчески расширив само понятие рабства. Оно теперь разрывает оболочку античного права: в экономическом смысле рабы - это все те в древнем мире, кто не имел возможности распоряжаться своей рабочей силой и средствами труда, следовательно, во множестве случаев, и формально свободные общинники, чей прибавочный труд наглядно кристаллизован в храмах и дворцах, в гробницах и укреплениях, в драгоценных украшениях и изваяниях. Понятие рабства становится грандиозно емким, по сравнению с частным, хотя, может быть, и наиболее высоким, античным образцом" 281.
Формация в масштабах ойкуменыНаиболее важным представляется анализ Поршневым проблемы формации как синхронического понятия для всего человечества в целом: без решения этой проблемы формационная теория лишается всякого смысла, ибо неприменимость ее к отдельной стране уже практически доказана всем развитием исторической науки.
Прежде всего, Поршнев вновь подчеркивает, что пытаться применить теорию формаций к отдельным странам - дело абсолютно бесперспективное:
"Закон формаций или способов производства - это закон их смены и последовательности, то есть диалектическая логика исторического процесса, а не классификация рядоположенных общественных формаций" 282.
И тут же намечает путь, позволяющий подступиться ко всему человечеству, выделяя в нем "передний край":
Формации "вовсе не призваны поставлять мерки для истории каждой страны, каждого народа, каждого государства. Эта периодизация имеет в виду передний край человечества, выдвинутые вперед рубежи всемирной истории" 283.
Итак, в рамках каждой формации человечество выделяет из себя "передний край", с которым остальные страны и народы соединены сложной системой внутриформационных связей:
"Предположительно можно высказать, но не считать уже доказанной гипотезу, что наиболее развитые и чистые формы каждого способа производства, если говорить об антагонистических формациях, имели место действительно лишь в ограниченных регионах, представляющих "передний край" экономической истории. Но и остальные народы при этом не оставались историческим балластом, а прямо или косвенно служили гигантским резервуаром дополнительных ценностей, делавших, в конечном счете, возможным само существование и прогрессивное развитие на этом "переднем крае". В современной советской и зарубежной науке делаются попытки разработки такой концепции" 284.
В рамках программы дальнейших исследований Поршнев провозглашает задачу анализа этой необходимости для переднего края более отсталой периферии:
"Генеральная задача состоит в том, чтобы исследовать и доказать закономерную, необходимую связь между существованием этого переднего края и этих тылов, в том числе глубоких тылов, на карте мира в каждую данную эпоху - пока передний край представлен любой из классово антагонистических формаций. При такой постановке вопроса недостаточно констатировать неравномерность экономического развития отдельных стран. Нет, должно быть показано, что сам передний край невозможен, не мыслим без этой огромной тени, которую он отбрасывает на остальную массу человечества" 285.
Поршнев вновь обращается к "основной социологической проблеме" антагонистического общества, утверждая, что эта проблема не может быть решена внутри отдельной страны даже с учетом работы соответствующих надстроек:
"Изучение всякого антагонистического общества ставит социологическую проблему: как может меньшинство господствовать над большинством? Социолог учтет и роль государственной власти как аппарата подавления и сдерживания, и роль религии и других видов идеологии, парализующих сопротивление трудящихся данному строю, и историческую неразвитую психологию самих этих масс, национально-этнический и внешнеполитический фактор, наконец, ассимилирование господствующим классом какой-то доли самого революционного протеста низов путем реформ, обновления строя и идеологии. И все-таки, подведя баланс, социолог увидит, что сохранение внутреннего антагонизма длительно невозможно без превращения этих обществ в господствующие над другими, без внешнего, пусть глубоко скрытого, экономического антагонизма. Те, кто ушли вперед, кто находится на переднем крае, в той или иной мере усмиряют и притупляют классовую борьбу у себя, выкачивая из других кое-какие материальные или людские ресурсы. [...]
Только на фоне великого антагонизма наиболее передовых и наиболее отсталых народов Земли в каждый данный момент найдет свое объяснение и сам факт дробления человечества в историческое время на многие отдельные страны, образующие сложные системы государств. Взгляд историка сможет тогда читать историю именно как всемирную историю не только во времени, то есть как историю прогресса, но и в пространстве - как историю единого, сложнорасчлененного человечества" 286.
Здесь следует отметить и еще один аспект, связывающий проблему переднего края с проблемой эпохи социальной революции, который Поршнев прямо не затрагивал. Вовсе не обязательно представлять дело так, что страна, где локализовался передний край в кульминационный период эпохи социальной революции, сохранит свой статус переднего края и в мирный период развития новой формации. Скажем, признав Французскую революцию кульминацией эпохи революционного перехода от феодализма к капитализму и даже признав Европу в целом передним краем развития капитализма, нельзя не видеть, что вовсе не Франция была, так сказать, авангардом внутри этого переднего края. Возможно, говоря словами Поршнева, "высказать, но не считать доказанной гипотезу", что такой подход поможет лучше понять роль России в революционной буре начала XX века и различия в последствиях этой бури для самой России и для остальной части капиталистического переднего края...
Что же сделал Поршнев своей "ревизией" теории формаций в целом и специальным анализом некоторых из них на основе исследований антропогенеза?
Во-первых, он предложил такую модернизацию теории формационного развития, которая позволяет вновь вернуть ей статус подлинной философии истории, позволяет не прибегать к ее выбрасывании на свалку в ответ на обнаруженные противоречия. Впрочем, и не обязывает так поступать...
Во-вторых, он фактически синтезировал философию истории и социальную философию, придал философии истории подлинно социальное содержание, показав, как классовая борьба реально выполняет роль движущей силы исторического развития.
В-третьих, он подвел под философию истории и социальную философию биологический и физиологический фундамент, исследовав механизм выталкивания человека из мира природы в режим социального развития.
В-четвертых, он подвел под философию истории эмпирический фундамент, установив способы эмпирической проверки всех нюансов ее высоких теоретических обобщений.
Едва ли не главный упрек, к которому был готов Поршнев, это чрезмерная сложность разрабатываемых им теорий. На это он решительно отвечал:
"Меньше всего я приму упрек, что излагаемая теория сложна. Все то, что в книгах было написано о происхождении человека, особенно, когда дело доходит до психики, уже тем одним плохо, что недостаточно сложно. Привлекаемый обычно понятийный аппарат до крайности прост. И я приму только обратную критику - если мне покажут, что и моя попытка еще не намечает достаточно сложной исследовательской программы" 287.
Сказанное относится, разумеется, и ко всем остальным проблемам, анализом которых занимался Поршнев, скажем, к сложности взаимодействия различных частей ойкумены в рамках одной формации.
Были, однако, и другие упреки...
XII. Судьба наследия: вместо заключенияСо всем этим гигантским наследием можно что-то делать. Правда пока смельчак не нашелся...
Почему?
Ему часто бросали упрек в том, что он исходит не из факта, а из умозрительных построений. Помнится, по этой проблеме (с чего начинать?) была длительная, можно сказать, нескончаемая дискуссия.
Поводом была очередная попытка подрыва монополии идеологической надстройки. Смелые люди решили подвергнуть сомнению одно высказывание Маркса про движение от абстрактного к конкретному как единственно научном методе. В противовес Марксу выдвигался и второй, якобы столь же правомерный путь: от конкретного к абстрактному. Однако еще в 1960 году крупнейший советский философ Э.Ильенков доказал, что в исходном пункте исследователь всегда имеет в голове некую абстрактную схему, хотя он может ее и не осознавать, прикладывая ее к "факту" как нечто само собой разумеющееся, "очевидное". Поэтому, если использовать термины в строгом значении и избегать двусмысленностей, единственной альтернативой движению от абстрактного к конкретному может быть лишь движение от абстрактного к абстрактному 288.
Конечно, Поршнев, в значительно большей мере, не сам отыскивал факты, а пользовался фактами, собранными другими учеными. Но он обнаруживал такое их значение и такие их связи друг с другом, которые не смог и не желал видеть сам "открыватель" этих фактов. Благодаря этому ему удавалось заполнять "мертвые зоны", лежащие на стыках различных наук. Об этой проблеме говорилось выше в нескольких разделах.
С другой стороны, множество фактов обнаружил и сам Поршнев. Более того, он сформулировал общую методологию, позволяющую четко отделить "факт" от его "интерпретации":
"На столе ученого лежит огромная стопка сообщений людей о неведомом ему явлении. [...] Эта стопка сообщений доказывает хотя бы один факт, а именно, что такая стопка сообщений существует, и мы не поступим глупо, если подвергнем данный факт исследованию. Ведь может быть, этот первый наблюдаемый факт поможет хотя бы угадать причину недостатка других фактов, а тем самым найти дорогу к ним" 289.
Самое опасное для ученого, по мнению Поршнева, сразу взяться за отбраковку: наименее достоверные - выбросить, оставив для анализа лишь минимум наиболее достоверных:
"Исходным пунктом должно быть недоверие ко всей стопке сообщений целиком, без малейших льгот и уступок. Только так вправе начать свое рассуждение ученый: может быть, все, сообщенное нам разными лицами о реликтовом гоминоиде, не соответствует истине. Только при таком допущении ученый сможет объективно рассмотреть неоспоримый факт - стопку сообщений. Раз все в ней неверно, как объяснить ее появление? Что она такое и как возникла?" 290.
Очевидно, что сказанное применимо не только к фактам о реликтовом гоминоиде.
Подойдем к проблеме с другой стороны.
Для любого "обществоведа", а тем более для такого "универсалиста", как Поршнев, имеет ключевое значение одно фундаментальное отличие общественных наук от естественных. Если физик или химик не может объяснить, почему его гениальное открытие обществом отторгается, то факт такого непонимания не ставит под сомнение его профессиональную компетенцию. Если обществовед не понимает - значит он плохой обществовед, ибо вопрос о механизмах восприимчивости общества (населения, научной и политической элиты и т.п.) к различным новациям прямо входит в предмет его науки.
Понимал ли Поршнев проблему "внедрения"? Безусловно.
Ведь именно он и никто другой исследовал механизмы защиты от суггестии (контрсуггестия) и способы слома такой защиты (контрконтрсуггестия). Он как высококлассный профессионал не мог не видеть, какие формы контрсуггестии применяются для защиты от его аргументов, но не нашел подходящих форм контрконтрсуггестии. Ситуация - в чем-то схожая с З.Фрейдом, который в каждом возражении против результатов своих исследований обнаруживал один из исследованных им "комплексов". Точно так же и Поршнев отчетливо видел в реакции на изложение результатов своих исследований проанализированные им самим способы защиты от воздействия словом.
Почему же он не нашел подходящих форм контрконтрсуггестии?
Разумеется, человек не всесилен, и даже в самом интеллектуально развитом сообществе никогда не отключается абсолютно возможность рецидивов наиболее примитивных форм контрсуггестии, которые оказываются особо эффективными против тех, кто не может позволить себе опуститься на тот же уровень.
Однако представляется, что дело не только в этом, и даже главным образом - не в этом. Выскажу гипотезу, что именно в оценке подходящих форм контрконтрсуггестии Поршнев серьезно ошибся.
Поршнев, безусловно, страдал, так сказать, профессиональной болезнью всякого "диахронического универсалиста" - очевидной для большинства современников переоценкой уровня прогрессивности той ступени развития, в которой он сам жил. Именно в этом справедливо обвиняли Гегеля.
Можно с уверенностью предположить, что Поршнев догадывался об угрозе, которую таит эта болезнь и для него лично. Приведу очень характерное его рассуждение о Гегеле:
"Мы нигде не находим у Гегеля прямого утверждения, что прусская монархия в ее реальном состоянии того времени уже является достигнутым идеалом [...]. Субъективно Гегель рисовал, скорее, утопию дальнейшей эволюции прусского государства, предъявляя ему свои требования и векселя, хотя и сопровождаемые бесчисленными восхвалениями и церемонными поклонами" 291.
То же самое можно сказать и о самом Поршневе. Он и рисовал "утопию дальнейшего развития" СССР (и "социалистического лагеря" в целом), и "предъявлял ему свои требования и векселя", не избегая ни "восхвалений", ни "церемонных поклонов". Однако, даже учтя все это (воспроизведем поршневскую логику анализа "основной социологической проблемы"), придется констатировать: остается слишком многое, что он писал об окружающей социалистической действительности безусловно искренне, но являющееся по силе анализа несопоставимо более мелким, чем его же исследования других формаций.
Разумеется, вызванные такой "болезнью" не вполне адекватные оценки общественного строя СССР нисколько не умаляют его заслуг в исследовании всей остальной истории - эти оценки составляют неизмеримо малую часть его творческого наследия. Однако именно они мешали Поршневу выстраивать диалог с коллегами.
Он сплошь да рядом прибегал к аргументации, которая не достигала цели, не была и не могла быть услышана современниками: он видел в них вовсе не тех людей, каковыми они были на самом деле. Один пример, относящийся к диалогу с коллегами по проблемам истории феодализма.
Уже к началу 50-х годов (если не раньше) для большинства серьезных историков стали очевидными вопиющие противоречия между каноническими (и застывшими, с точки зрения конкретного содержания) формулами "марксизма-ленинизма" и гигантским массивом новых, надежно установленных эмпирических фактов, накопленных историками за годы советской власти. Каждый ученый оказался перед роковой развилкой.
Большинство пошло по пути ритуальных клятв верности каноническим формулам в "предисловиях" и "введениях", решительно отказываясь от их действительного использования в качестве сколько-нибудь важных методологических инструментов. Поршнев, один из немногих, "пошел другим путем": он взялся за всестороннюю и тщательную ревизию самого содержания "опустошившихся" формул. Понятно, что ученые, следующие двумя этими разными путям, не могли избежать стремительного разбегания вплоть до полного непонимания друг друга.
Однако тогда Поршнев не терял надежды, пытаясь разъяснить, что пресловутые "формулы" применимы не только в ритуальных целях:
"Авторы ряда учебников и работ по феодальной эпохе, [...] если и признают на словах функцию подавления и обуздания крестьянства сущностью феодального государства, оставляют далее эту "сущность" в стороне, не прибегая к ней для объяснения даже самых существенных сторон и изменений феодального государства (например, централизации), объясняя их какими-то другими, неглавными, функциями государства. Но что же это за "сущность", раз ею нельзя объяснить ничего существенного в истории феодального государства?" 292.
Из приведенных слов видно, что Поршнев использовал аргументацию, которая могла вызвать лишь обратный эффект, а именно - крайне негативную эмоциональную реакцию, значение которой он, как специалист по социальной психологии, обязан был понимать. Ведь фактически Поршнев ловит их на попытке прорвать "с фланга" монополию идеологической надстройки. Он ставит им в упрек именно то, чему в собственном анализе аналогичных процессов в феодальном обществе придавал исключительно важное и безусловно прогрессивное значение! Могли ли такие аргументы достичь целей, к которым стремился Поршнев?
Вторым примером может служить описанный выше в разделе Зоология эпизод с реакцией научного сообщества на скрытое обвинение антропологов в идеализме. Фактически Поршнев не принимал в расчет, что логика эволюции монопольной идеологической надстройки и логика научного познания, обусловливающего эволюцию теоретической концепции, положенной в основу этой надстройки, могут прямо противоречить друг другу.
Однако подчеркну: ценность поршневского анализа средневековой идеологической надстройки, позволяющего понять и суть любой тоталитарной идеологической надстройки, безусловно перевешивает его собственное, не вполне адекватное, восприятие такой надстройки в советском обществе, да и всего этого общества в целом.
И последнее.
После всего сказанного остается один важный вопрос. А можно ли вообще, в соответствии с поршневской методологией и согласуясь с результатами его исследований, скорректировать формационную теорию именно в той части, которая осталась в силу указанной выше профессиональной болезни Поршнева наиболее уязвимой для критики? Чтобы она соответствовала всем фактам последних десятилетий развития человечества, включая события последних десяти лет?
Ведь дело здесь не только в том, чтобы объяснить, скажем, крушение целого ряда коммунистических режимов, но и в том, чтобы показать безусловную прогрессивность в рамках "формационного процесса" этих событий.
Ответ гласит: да, такая возможность существует. Однако изложение соответствующих гипотез, к разработке которых приложил руку и автор этих строк, уже совершенно расходится с задачами настоящего обзора 293.
Примечания:
254 Там же, с. 404.
255 Там же, с. 406-407.
256 Там же, с. 410.
257 Там же, с. 404.
258 Там же, с. 397-398.
259 Там же, с. 408.
260 Там же, с. 407.
261 Там же, с. 409.
262 Там же.
263 Там же, с. 413.
264 Там же, с. 414.
265 Там же, с. 415.
266 Там же.
267 Там же, с. 283-284, 415-416.
268 Там же, с. 416.
269 Там же, с. 417.
270 См.: Э.Кольман. Предмет и метод современной математики. - М.: ГСЭИ, 1936. С. 287-290.
271 О начале человеческой истории. Философские проблемы исторической науки. - М.: Наука, 1969. С. 94-95. Ср.: О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии). - М.: Мысль, 1974. С. 54.
272 См.: Контрсуггестия и история. История и психология. Сборник статей. Под редакцией Л.И.Анцыферовой и Б.Ф.Поршнева - М.: Наука, 1971. С. 29-31.
273 Там же, с. 32.
274 См.: Роль социальных революций в смене формаций. Проблемы социально-экономических формаций: историко-типологические исследования. Ответственный редактор: академик М.Жуков. - Наука, 1975. С. 31-32.
275 Там же, с. 32.
276 См., например: Роль социальных революций в смене формаций. Проблемы социально-экономических формаций: историко-типологические исследования. Ответственный редактор: академик М.Жуков. - Наука, 1975. С. 29. См. также: Периодизация всемирно-исторического прогресса у Гегеля и Маркса. Доклад к Международному гегелевскому конгрессу (Париж, апрель 1969). Философские науки, 1969, # 2. - М., 1969. С. 60-61.
277 О начале человеческой истории. Философские проблемы исторической науки. - М.: Наука, 1969. С. 94. Ср.: О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии). - М.: Мысль, 1974. С. 50.
278 Феодализм и народные массы. - М.: Наука, 1964. С. 211.
279 О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии). - М.: Мысль, 1974. С. 30.
280 См.: Роль социальных революций в смене формаций. Проблемы социально-экономических формаций: историко-типологические исследования. Ответственный редактор: академик М.Жуков. - Наука, 1975. С. 30.
281 См.: Периодизация всемирно-исторического прогресса у Гегеля и Маркса. Доклад к Международному гегелевскому конгрессу (Париж, апрель 1969). Философские науки, 1969, # 2. - М., 1969. С. 62.
282 Там же.
283 Там же, с. 63.
284 См.: Роль социальных революций в смене формаций. Проблемы социально-экономических формаций: историко-типологические исследования. Ответственный редактор: академик М.Жуков. - Наука, 1975. С. 30-31.
285 См.: Периодизация всемирно-исторического прогресса у Гегеля и Маркса. Доклад к Международному гегелевскому конгрессу (Париж, апрель 1969). Философские науки, 1969, # 2. - М., 1969. С. 63.
286 Там же, с. 63-64.
287 О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии). - М.: Мысль, 1974. С. 18.
288 Э.Ильенков. Диалектика абстрактного и конкретного в Капитале К.Маркса. - М.: ГПИ, 1960.
289 Современное состояние вопроса о реликтовых гоминоидах. - М.: ВИНИТИ, 1963. С. 404.
290 Там же, с. 405.
291 См.: Периодизация всемирно-исторического прогресса у Гегеля и Маркса. Доклад к Международному гегелевскому конгрессу (Париж, апрель 1969). Философские науки, 1969, # 2. - М., 1969. С. 58.
292 Феодализм и народные массы. - М.: Наука, 1964. С. 326.
293 В качестве подступа к проблеме см.: О.Т.Вите. Социализм и либерализм: возможен ли синтез? Свободная мысль. - М., 1992. - # 14.
![]() |
||
![]() |
||